- Да, товарищ Бабаясин, - заорал он в эбонитовую чашку. - Да, помню… нет, не присылайте… Товарищ Бабаясин, да не могу я, ведь смешно будет… Только представить - с матросами, это же позор… Что? Приказу подчиняюсь, но заявляю решительный протест… Что?
Он покосился на меня, и, не желая смущать его, я прошел в гостиную.
Пол там был застелен газетами, причем большинство из них было уже давно запрещено - видимо, в этой квартире сохранились подшивки. Видны были и другие следы прежней жизни - на стене висел прелестный турецкий ковер, а под ним стоял секретер в разноцветных эмалевых ромбах - при взгляде на него я сразу понял, что тут жила благополучная кадетская семья. У стены напротив помещалось большое зеркало. Рядом висело распятие в стиле модерн, и на секунду я задумался о характере религиозного чувства, которое могло бы ему соответствовать. Значительную часть пространства занимала огромная кровать под желтым балдахином. То, что стояло на круглом столе в центре комнаты, показалось мне - возможно, из-за соседства с распятием - натюрмортом с мотивами эзотерического христианства: литровка водки, жестяная банка от халвы в форме сердца, ведущая в пустоту лесенка из лежащих друг на друге трех кусков черного хлеба, три граненых стакана и крестообразный консервный нож.
Возле зеркала на полу валялись тюки, вид которых заставил меня подумать о контрабанде, пахло в комнате кисло, портянками и перегаром, и еще было много пустых бутылок. Я сел за стол.
Вскоре скрипнула дверь, и вошел фон Эрнен. Он снял кожанку, оставшись в подчеркнуто солдатской гимнастерке.
- Черт знает что поручают, - сказал он, садясь, - вот из ЧК звонили.
- Ты и у них работаешь?
- Избегаю как могу.
- Да как ты вообще попал в эту компанию?
Фон Эрнен широко улыбнулся.
- Вот уж что легче легкого. Пять минут поговорил с Горьким по телефону.
- И что, сразу дали маузер и авто?
- Послушай, - сказал он, - жизнь - это театр. Факт известный. Но вот о чем говорят значительно реже, это о том, что в этом театре каждый день идет новая пьеса. Так вот теперь, Петя, я такое ставлю, такое…
Он поднял руки над головой и потряс ими в воздухе, словно звеня монетами в невидимом мешке.
- Дело даже не в самой пьесе, - сказал он. - Если продолжить это сравнение, раньше кто угодно мог швырнуть из зала на сцену тухлое яйцо, а сейчас со сцены каждый день палят из нагана, а могут и бомбу кинуть. Вот и подумай - кем сейчас лучше быть? Актером или зрителем?
Это был серьезный вопрос.
- Как бы тебе ответить, - сказал я задумчиво. - Этот твой театр слишком уж начинается с вешалки. Ею же он, я полагаю, и кончается. А будущее, - я ткнул пальцем вверх, - все равно за кинематографом.
Фон Эрнен хихикнул и качнул головой.
- Но ты все же подумай над моими словами, - сказал он.
- Обещаю, - ответил я.
Он налил себе водки и выпил.
- Ух, - сказал он. - Насчет театра. Ты знаешь, кто сейчас комиссар театров? Мадам Малиновская. Вы ведь знакомы?
- Не помню. Какая еще к черту мадам Малиновская.
Фон Эрнен вздохнул. Встав, он молча прошелся по комнате.
- Петя, - сказал он, садясь напротив и заглядывая мне в глаза, - мы тут шутим, шутим, а я ведь вижу, что ты не в порядке. Что у тебя стряслось? Мы с тобой, конечно, старые друзья, но даже несмотря на это я мог бы помочь.
Я решился.
- Признаюсь тебе честно. Ко мне в Петербурге три дня назад приходили.
- Откуда?
- Из твоего театра.
- Как так? - подняв брови, спросил он.
- А очень просто. Пришли трое с Гороховой, один представился каким-то литературным работником, а остальным и представляться было не надо. Поговорили со мной минут сорок, работник этот в основном, а потом говорят - интересная у нас беседа, но продолжить ее придется в другом месте. Мне в это другое место идти не хотелось, потому что возвращаются оттуда, как ты знаешь, довольно редко…