стогу. И вдруг, когда до него осталось всего десять шагов, откуда-то из-за дерева выскочил человек с винтовкой и молча преградил мне путь.
Передо мной стоял тот самый башкир, который прислуживал нам в ресторане штабного вагона, а потом отцепил от поезда вагоны с ткачами, - только сейчас его лицо покрывала редкая черная бородка.
- Послушайте, - сказал я, - мы ведь знакомы, да? Я просто хотел поваляться в сене, и все. Обещаю вам не курить.
Башкир никак не отреагировал на мои слова, его глаза смотрели на меня без всякого выражения. Я сделал попытку обойти его, и тогда он шагнул назад, поднял винтовку и приставил штык к моему горлу.
Я повернулся и побрел назад. Признаться, в повадках этого башкира было нечто такое, что по-настоящему меня напугало. Когда он направил на меня штык, он ухватил винтовку, как копье, словно бы даже не догадываясь, что из нее можно выстрелить, и от этого движения повеяло такой дикой степной силой, что лежащий в моем кармане браунинг показался мне простой детской хлопушкой. Впрочем, все это были нервы. Дойдя до ручья, я оглянулся. Башкира уже не было видно. Я сел на корточки у ручья и долго отмывал в нем свою папаху.
Вдруг я заметил, что на журчание воды, словно на звук какого-то странного инструмента, накладывается тихий и довольно приятный голос. В ближайшем сарае (судя по торчавшей над крышей трубе, когда-то это была баня) кто-то напевал:
- Тихо иду в белой рубахе по полю… И журавли, словно кресты колоколен…
Что-то в этих словах тронуло меня, и я решил посмотреть, кто это поет. Выжав воду из папахи, я засунул ее за пояс, подошел к сараю и без стука распахнул дверь.
Внутри стоял широкий стол из свежеоструганных досок и две лавки. На столе стояла огромная бутыль с мутноватой жидкостью, стакан и лежало несколько луковиц. На ближайшей лавке спиной ко мне сидел человек в чистой белой рубахе навыпуск.
- Прошу прощения, - сказал я, - у вас в бутылке случайно не водка?
- Нет, - сказал человек, оборачиваясь, - это самогон.
Это был Чапаев.
Я вздрогнул от неожиданности.
- Василий Иванович!
- Здорово, Петька, - сказал он с широкой улыбкой. - Я смотрю, ты уже на ногах.
Я совершенно не помнил момента, когда мы перешли на “ты”. Но я не помнил и многого другого. Чапаев глядел на меня с легким лукавством, на его лоб падала влажная прядь волос, а рубаха была расстегнута до середины живота. Вид у него был совершенно затрапезный и до такой степени не походил на тот образ, который сохранила моя память, что несколько секунд я колебался, думая, что это ошибка.
- Садись, Петька, садись, - сказал Чапаев и кивнул на соседнюю лавку.
- А вы, Василий Иванович, разве не в отъезде? - спросил я, садясь.
- Час назад вернулся, - сказал он, - и сразу в баню. В жару первое дело. Да что ты про меня спрашиваешь, ты про себя скажи. Как себя чувствуешь?
- Нормально, - сказал я.
- А то встал, надел папаху - и в город. Ты героя брось ломать. Что за слух тут такой идет, что у тебя память отшибло?
- Так и есть, - сказал я, стараясь не обращать внимание на его буффонаду с этими ненатуральными просторечиями. - А кто это вам успел сказать?
- Да Семен, кто же. Твой денщик. Ты правда что ли не помнишь ничего?
- Помню только, как на поезд в Москве садились, - сказал я, - а остальное как обрезало. Даже не помню, при каких обстоятельствах вы стали называть меня на “ты”.
Чапаев несколько минут смотрел мне в лицо сощуренными глазами, глядя как бы сквозь меня.
- Да, - сказал он наконец, - вижу. Плохо дело. Я думаю, что ты, Петька, просто воду мутишь.
- Какую воду ?
- Хочешь - мути, - загадочно сказал Чапаев, - дело молодое. А на “ты” мы с тобой перешли на станции Лозовая, незадолго перед боем.
- Что за бой такой, - сказал я и наморщился. - Какой раз уже слышу, а вспомнить ничего не могу. Только голова болеть начинает.
- Ну раз болеть начинает, не думай. Ты ж выпить хотел? Так выпей!
Чапаев опрокинул бутыль в стакан, наполнил его до краев и подвинул мне.