выполняет примерно ту же функцию, что разговор о погоде в высших. Но Жербунов, видимо, сразу же собирался входить в нюансы и обсуждать подробности.
Я пожал плечами.
- Не могу сказать, что особенно соскучился по согражданкам, Жербунов.
- Это почему? - спросил Жербунов.
- А потому, - ответил я, - что все бабы суки.
- Это верно, - сказал он и вздохнул. - Ну а все-таки - чем будешь заниматься? Работать-то надо кем-то?
- Не знаю, - ответил я. - Могу стихи писать, могу эскадроном командовать. Там видно будет.
Электропоезд остановился, и его двери с шипением распахнулись.
- Ну все, - сказал Жербунов, протягивая мне клешнеобразную ладонь. - Покедова.
- Прощайте, - сказал я. - И, пожалуйста, передавайте мои лучшие пожелания соседям по палате.
Пожав его руку, я неожиданно увидел на его кисти татуировку, которой раньше не замечал. Это был размытый синий якорь, над которым можно было с трудом разобрать буквы “БАЛТФЛОТ” - они были бледными и нечеткими, как будто их пытались сводить.
Войдя в вагон, я сел на жесткую деревянную лавку. Поезд тронулся, мимо окна проплыла коренастая фигура Жербунова и навсегда исчезла в небытии. Когда мой вагон был уже возле самого края платформы, я увидел над ее ограждением укрепленную на двух шестах табличку с надписью: “СТАНЦИЯ ЛОЗОВАЯ”.
* * *
Тверской бульвар был почти таким же, как и тогда, когда я последний раз его видел - опять был февраль, сугробы и мгла, странным образом проникавшая даже в дневной свет. На скамейках сидели неподвижные старухи, стерегущие пестро одетых детей, занятых затяжной сугробной войной, вверху, над черной сеткой проводов, висело близкое-близкое к земле небо.
Была, впрочем, и разница, которую я заметил, дойдя до конца бульвара. Бронзовый Пушкин исчез, но зияние пустоты, возникшее в месте, где он стоял, странным образом казалось лучшим из всех возможных памятников. Там, где раньше был Страстной монастырь, теперь тоже была пустота, чуть прикрытая чахлыми деревьями и безвкусными фонарями.
Сев на лавку напротив невидимого памятника, я закурил сигаретку с коротким желтым мундштуком, которой меня любезно угостил сидевший рядом офицер в какой-то опереточной форме. Сигаретка сгорела быстро, как бикфордов шнур, оставив у меня во рту легкий привкус селитры.
В моем кармане было несколько мятых купюр - по виду они мало отличались от памятных мне радужных думских сотен, но были значительно меньше по размеру. Еще на вокзале я выяснил, что хватит этого на один обед в недорогом ресторане. Довольно долго я сидел на лавке, размышляя, как быть. Уже начинало темнеть, и на крышах знакомых домов (их было довольно много вокруг) зажигались огромные электрические надписи на каком-то диком воляпюке - “SAMSUNG”, “OCA-CO A”, “OLBI”. В этом городе мне совершенно некуда было идти, я чувствовал себя персом, по непонятной причине прибежавшим из Марафона в Афины.
- А знаете ли вы, милостивый государь, что это такое, когда некуда больше идти? - тихо пробормотал я, глядя на горящие в небе слова, и засмеялся, вспомнив женщину-Мармеладова из “Музыкальной Табакерки”.
И вдруг мне стало совершенно ясно, что делать дальше.
Встав со скамейки, я перешел дорогу, остановился на краю тротуара и поднял руку, чтобы остановить какое-нибудь авто. Почти сразу же возле меня затормозила дребезжащая машина каплеобразной формы, вся забрызганная снежной грязью. За ее рулем сидел бородатый господин, чем-то напомнивший мне графа Толстого - вот только борода у него была немного куцей.
- Вам куда? - спросил господин.
- Знаете, - сказал я, - я не помню точного адреса, но мне нужно место, которое называется “Музыкальная табакерка”. Кафе. Где-то тут неподалеку - вниз по бульвару и налево. Недалеко от Никитских Ворот.
- Что, на Герцена?
Я пожал плечами.
- Не слышал про такое кафе, - сказал бородатый господин. - Наверно, недавно открылось?
- Почему, - сказал я, - довольно давно.
- Десять тысяч, - сказал господин. - Деньги вперед.
Открыв дверь, я сел на сиденье рядом с ним. Машина тронулась с места. Я украдкой поглядел на него. На нем был странного вида пиджак, покроем напоминавший военный френч вроде тех, что любило носить большевистское начальство, но сшитый из какого-то либерального клетчатого сукна.
- У вас хороший автомобиль, - сказал я.
Ему явно польстили мои слова.
- Сейчас уже старый, - ответил он, - а после войны лучше “Победы” машины в мире не было.
- После войны? - переспросил я.
- Ну, конечно, не все время после войны, - сказал он, - но лет пять точно. А сейчас развалили все к гребаной матери. Поэтому коммунисты к власти и пришли.
- Только не надо о политике, - сказал я, - я в ней абсолютно не смыслю и все время путаюсь.
Он быстро поглядел на меня.
- А вот потому-то, молодой человек, такая кругом разруха, что ы и люди вроде вас в ней не смыслят. А что такое политика? Это то, как нам жить дальше. Если бы каждый думал о том, как обустроить Россию, вот тогда она и не нуждалась бы ни в каком обустройстве. Такая, с позволения сказать, диалектика.
- А куда вы собираетесь повесить эту диалектику? - спросил я.
- Прошу прощения?
- Нет, - сказал я, - ничего.
Мы остановились в начале бульвара. Впереди был затор - там раздавались тревожные гудки и мигали оранжевые и красные огни фар. Бородатый господин молчал, и я подумал, что он мог счесть мои слова недружелюбными. Мне захотелось загладить неловкость.
- Знаете, - заговорил я, - если история нас чему-нибудь учит, так это тому, что все пытавшиеся обустроить Россию кончали тем, что она обустраивала их. Причем, как бы это сказать, далеко не по лучшим эскизам.
- Правильно, - сказал господин. - Вот именно поэтому и надо думать, как нам обустроить ее так, чтобы этого больше не происходило.
- Что касается меня, то мне не надо об этом думать, - сказал я. - Я отлично знаю, как обустроить Россию.
- Да? И как же?
- А очень просто. Всякий раз, когда в сознании появляются понятие и образ России, надо дать им самораствориться в собственной природе. А поскольку никакой собственной природы у понятия и образа России нет, в результате Россия окажется полностью обустроенной .
Он внимательно поглядел на меня.
- Понятно, - сказал он. - Американским сионистам только этого и надо. Потому-то всему вашему поколению мозги и запорошили.
Машина тронулась с места и повернула на Никитскую.
- Не очень понимаю, о ком вы говорите, - сказал я, - но в таком случае надо взять и обустроить этих американских сионистов.
- А их вы, интересно, как обустроите?
- Точно так же, - ответил я. - И Америку тоже обустроить надо. Да и вообще, зачем входить в частности. Если уж обустраивать, так весь мир сразу.
- Так что же вы этого не сделаете?
- Именно это я и собираюсь сегодня осуществить, - сказал я.
Господин снисходительно кивнул бородой.
- Глупо, конечно, говорить с вами всерьез, но я должен заметить, что не вы первый порете эту чушь. Делать вид, что сомневаешься в реальности мира, - самая малодушная форма ухода от этой самой реальности. Полное убожество, если хотите знать. Несмотря на свою кажущуюся абсурдность, жестокость и бессмысленность, этот мир все же существует, не так ли? Существует со всеми проблемами, которые в нем есть?
Я промолчал.
- Поэтому разговоры о нереальности мира свидетельствуют не о высокой духовности, а совсем наоборот. Не принимая творения, вы тем самым не принимаете и Творца.
- Я не очень понимаю, что такое “духовность”, - сказал я. - А что касается творца этого этого мира, то я с ним довольно коротко знаком.
- Вот как?
- Да-с. Его зовут Григорий Котовский, он живет в Париже, и, судя по тому, что мы видим за окнами вашей замечательной машины, он продолжает злоупотреблять кокаином.
- Это все, что вы можете про него сказать?
- Пожалуй, еще я могу сказать, что голова у него сейчас залеплена пластырем.
- Понятно. Вы, позвольте спросить, из какой психиатрической больницы сбежали?
Я задумался.
- Кажется, из семнадцатой. Да, точно, там у дверей была такая синяя вывеска, и на ней была цифра семнадцать. И еще было написано, что больница образцовая.
Машина затормозила.
Я поглядел в окно. За ним было здание консерватории. Мы были где-то рядом с “Табакеркой”.
- Слушайте, - сказал я, - давайте спросим дорогу.
- Я вас дальше не повезу, - сказал господин. - Вылезайте из машины ко всем чертям.
Пожав плечами, я открыл дверь и вылез. Каплеобразный автомобиль сорвался с места и укатил в направлении Кремля. Было обидно, что моя попытка говорить откровенно и искренне натолкнулась на такой прием. Впрочем, к моменту, когда я добрался до угла консерватории, я уже полностью обустроил бородатого господина со всеми его чертями.
Я огляделся по сторонам. Улица определенно была мне знакома. Я прошел по ней с полсотни метров и увидел поворот направо. И почти сразу же за ним была знакомая подворотня, у которой автомобиль фон Эрнена остановился в ту памятную зимнюю ночь. Она была такой же в точности, как и тогда, только, кажется, изменился цвет дома. И еще на мостовой перед подворотней стояло множество разноцветных машин самых разнообразных очертаний.
Быстро пройдя невыразимо угнетающий двор, я оказался перед дверью, над которой торчал футуристический козырек из стекла и стали. К козырьку была прикреплена небольшая вывеска:
ИВАН БЫК
John Bull Pubis International
Несколько соседних с дверью окон, закрытых полуспущенными розовыми гардинами, светились, из-за них доносился заунывно-механический звук неясного инструмента.
Я потянул на себя дверь. За ней открылся короткий коридор, увешанный тяжелыми шубами и пальто, в его конце была неожиданно грубая стальная дверь. Навстречу мне поднялся с табурета похожий на преступника человек в канареечном пиджаке с золотыми пуговицами, в руке у него была странного вида телефонная трубка с оборванным проводом, от которого оставался кусок длиной не более дюйма. Я готов был поклясться, что за секунду перед тем, как встать мне навстречу, он говорил в эту трубку, от возбуждения покачивая ногой, причем держал ее неправильно - так, что обрывок провода был вверху. Эта трогательная детская способность полностью погружаться в свои фантазии, совершенно необычная для такого громилы, заставила меня испытать к нему нечто вроде симпатии.
- У нас вход только для членов клуба, - сказал он.
- Слушайте, - сказал я, - я тут совсем недавно был с двумя приятелями, помните? Вас еще прикладом в пах ударили.
На недобром лице канареечного господина проступили усталость и отвращение.
- Помните? - переспросил я.
- Помню, - сказал он. - Но ведь мы уже заплатили.
- Я не за деньгами, - ответил я. - Мне бы хотелось просто посидеть у вас. Поверьте, я буду здесь недолго.
Канареечный господин вымученно улыбнулся, открыл стальную дверь, за которой висела бархатная штора, откинул ее, и я вошел в полутемный зал.
Место изменилось мало - оно по прежнему напоминало ресторан средней руки с претензией на шик. За небольшими квадратными столиками в густых клубах дыма сидела пестрая публика. Кажется, кто-то курил гашиш. Освещала все это большая круглая люстра странного вида - она медленно вращалась вокруг оси, и по залу, словно лунные зайчики, плыли пятна тусклого света. На меня никто не обратил внимания, и я сел за пустой столик недалеко от входа.
Зал кончался ярко освещенной эстрадой, где за небольшим клавишным органчиком стоял мужчина средних лет с черной звериной бородой на широкоскулом лице и волчьим голосом пел:
Не убивай - не убивал.
Не предавай - не предавал.
Не пожалей - отдам последнюю рубаху.
Не укради - вот тут я дал,
вот тут я дал в натуре маху…
Это был припев. Кажется, в песне шла речь о христианских заповедях, но рассматривались они под несколько странным углом. Непривычная для меня манера пения, видимо, была близка собравшимся в зале - каждый раз, когда повторялось загадочное “вот тут я дал в натуре маху”, над залом проносился шелестящий аплодисмент, и певец, не переставая ласкать огромными ладонями свой инструмент, слегка кланялся.
Мне стало чуть грустно. Я всегда гордился своей способностью понимать новейшие веяния в искусстве и узнавать то вечное и неизменное, что скрывалось за неожиданной и изощренной формой, но сейчас разрыв между моим привычным опытом и тем, что я видел, был слишком велик. Впрочем, объяснение могло быть простым - кто-то говорил мне, что Котовский до своего знакомства с Чапаевым был чуть ли не уголовником, и именно здесь могла скрываться причина моей полной неспособности расшифровать эту странную культуру, проявления которой ставили меня в тупик еще в сумасшедшем доме.
Портьера у входа колыхнулась, и оттуда высунулся человек в канареечном пиджаке, по-прежнему сжимающий в руке телефонную трубку. Он щелкнул пальцами и кивнул на мой столик. Тотчас передо мной вырос половой в черном пиджаке и бабочке. В руках у него была кожаная папка с меню.
- Что будем кушать? - спросил он.
- Есть я не хочу, - ответил я, - а вот водочки бы выпил с удовольствием. Озяб.
- Смирнофф? Столичная? Абсолют?
- Абсолют, - ответил я. - И еще мне хотелось бы… Как бы это сказать… Чего-нибудь растормаживающего.
Половой с сомнением поглядел на меня, потом повернулся к канареечному господину и сделал какой-то шулерский жест. Канареечный господин кивнул. Тогда половой склонился к моему уху и прошептал:
- Псилоцибы? Барбитураты? Экстаз?
Секунду или две я мысленно взвешивал эти иероглифы.
- Знаете что? Возьмите экстаз и растворите его в абсолюте. Будет в самый раз.
Половой еще раз повернулся к канареечному господину, еле заметно пожал плечами и крутанул пальцами у виска. Тот гневно наморщился и опять кивнул головой.
На моем столе появилась пепельница и ваза с бумажными салфетками. Последнее было очень кстати. Я вытащил из кармана ручку, которую стащил у Жербунова, взял салфетку и хотел было начать писать, как вдруг заметил, что ручка кончается не пером, а дырой, очень похожей на обрез ствола. Я развинтил ее, и на стол выпал небольшой патрон с черной свинцовой пулей без оболочки, вроде тех, что продают к ружьям “Монтекристо”. Это остроумное изобретение было весьма кстати - без браунинга в кармане брюк я чувствовал себя немного шарлатаном. Аккуратно вставив патрон на место, я завинтил ручку и жестом попросил бледного господина в канареечном пиджаке дать мне что-нибудь пишущее.
Подошел половой с подносом, на котором стоял стакан.
- Ваш заказ, - сказал он.
Залпом выпив водку, я принял из рук канареечного господина самопишущее перо и углубился в работу. Сначала слова никак не хотели слушаться, но потом заунывные звуки органа подхватили меня, понесли, и подходящий текст был готов буквально через десять минут.
К этому времени бородатый певец исчез. Я не заметил момента его ухода со сцены, потому что музыка все время продолжала звучать. Это было очень странно - играл целый невидимый оркестр, минимум из десяти инструментов, но музыкантов не было видно. Причем это явно было не радио, к которому я привык в лечебнице, и не граммофонная запись - звук был очень чистым и, несомненно, живым. Моя растерянность прошла, когда я догадался, что это действует принесенная половым смесь. Я стал вслушиваться в музыку и вдруг четко различил фразу на английском языке, которую хриплый голос пропел где-то совсем рядом с моим ухом :
You had to stand beneath my window
with your bagel and your drum
while I was waiting for the miracle -
for the miracle to come…
Я вздрогнул.
Это и был знак, которого я ждал. Ясно это было по словам “miracle”, “drum” (это, бесспорно, относилось к Котовскому) и “bagel” (тут ни в каких комментариях не было нужды). Правда, певец, кажется, не вполне владел английским - он произносил “bagel” как “bugle”, но это было неважно. Сидеть дальше в этом прокуренном зале не имело смысла. Я встал и, покачиваясь, неторопливо поплыл к сцене через пульсирующий аквариум зала.
Музыка стихла, что было очень кстати. Забравшись на эстраду, я облокотился на органчик, затянувший в ответ протяжную ноту неприятного тембра, и оглядел напряженно затихший зал. Публика была самая разношерстная, но больше всего было, как это обычно случается в истории человечества, свинорылых спекулянтов и дорого одетых блядей. Все лица, которые я видел, как бы сливались в одно лицо, одновременно заискивающее и наглое, замершее в гримасе подобострастного самодовольства, - и это, без всяких сомнений, было лицо старухи-процентщицы, развоплощенной, но по-прежнему живой. У закрывавшей вход портьеры появилось несколько похожих на переодетых матросов парней с румяными от мороза щеками , канареечный господин что-то быстро залопотал, кивая в мою сторону головой.
Убрав локоть с гудящего органчика, я поднес к глазам исписанную салфетку, откашлялся и, в своей прежней манере, никак совершенно не интонируя, а только делая короткие паузы между катернами, прочел:
Вечное невозвращение.
Принимая разные формы, появляясь, исчезая и меняя лица,
И пиля решетку уже лет, наверное, около семиста
Из семнадцатой образцовой психиатрической больницы
Убегает сумасшедший по фамилии Пустота.
Времени для побега нет, и он про это знает .
Больше того, бежать некуда, и в это некуда нет пути.
Но все это пустяки по сравнению с тем, что того, кто убегает
Нигде и никак не представляется возможным найти.
Можно сказать, что есть процесс пиления решетки,
А можно сказать, что никакого пиления решетки нет.
Поэтому сумасшедший Пустота носит на руке лиловые четки
И никогда не делает вида, что знает хоть один ответ.
Потому что в мире, который имеет свойство деваться непонятно куда,
Лучше ни в чем не клясться, а одновременно говорить
“Нет, нет” и “Да, да”.
С этими словами я поднял жербуновскую ручку и выстрелил в люстру. Она лопнула, как елочная игрушка, и под потолком полыхнуло ослепительным электрическим огнем. Зал погрузился во тьму, и сразу же у двери, где стоял канареечный господин и румяные парни, засверкали вспышки выстрелов. Я упал на четвереньки и медленно пополз вдоль края эстрады, морщась от нестерпимого грохота. В противоположном конце зала тоже начали стрелять, причем сразу из нескольких стволов, и от стальной двери в зал полетели веселые новогодние искры рикошетов. Я сообразил, что ползти надо не вдоль края эстрады, а к кулисам, и повернул на девяносто градусов.
От стальной двери донесся стон, похожий на вой раненного волка. Пуля сшибла с органчик с подставки, и он шлепнулся на пол совсем рядом со мной. Наконец-то, думал я, ползя к кулисам, наконец-то я попал в люстру. Боже мой, да разве это не то единственное, на что я всегда только и был способен - выстрелить в зеркальный шар этого фальшивого мира из авторучки? Какая глубина символа, думал я, и как жаль, что никто из сидящих в зале не в состоянии оценить увиденное. Впрочем, думал я, как знать.
За кулисами было так же темно, как и в зале, - похоже, электричество отказало на всем этаже. При моем появлении кто-то кинулся прочь по коридору, споткнулся, упал, но не встал, а затаился в темноте. Поднявшись с четверенек на ноги, я выставил руки вперед и побрел по невидимому коридору. Как оказалось, я отлично запомнил дорогу к двери черного хода. Она была заперта. Провозившись минуту с замком, я открыл его и оказался на улице.
Несколько глотков морозного воздуха привели меня в чувство, но все равно приходилось опираться на стену - поход по коридору оказался невероятно утомительным.
Входная дверь, от которой меня отделяло метров пять заснеженного асфальта, распахнулась, из нее выскочили двое человек, подбежали к длинному черному автомобилю и открыли крышку багажного отделения. У них в руках появились жуткого вида ружья, и они, даже не захлопнув крышку, кинулись назад - словно больше всего на свете их пугала возможность того, что они не успеют принять участия в происходящем. На меня они даже не посмотрели.
В черных окнах ресторана одна за другой появлялись новые дыры, ощущение было такое, что в зале работают сразу несколько пулеметов. Я подумал, что в мое время люди вряд ли были добрее, но нравы определенно были мягче. Однако пора было уходить.
Пошатываясь, я прошел через двор и вышел на улицу.
Броневик Чапаева стоял как раз на том месте, где я ожидал его увидеть, и снежная шапка на его башне была именно такой, какой должна была быть. Его мотор работал, и за косой стальной кормой вилось сизое облачко дыма. Добравшись до двери, я постучал в нее. Она открылась, и я влез внутрь.
Чапаев совершенно не изменился, только его левая рука висела на черной полотняной ленте. Кисть руки была перебинтована, и на месте мизинца под слоями марли угадывалась пустота.
Я был не в состоянии сказать ни единого слова - моих сил хватило только на то, чтобы повалиться на лавку. Чапаев сразу понял, что со мной, - захлопнув дверь, он что-то тихо сказал в переговорную трубку, и броневик тронулся с места.
- Как дела? - спросил он.
- Не знаю, - сказал я. - Трудно разобраться в вихре гамм и красок внутренней противоречивой жизни.
- Понятно, - сказал Чапаев. - Тебе привет от Анны. Она просила передать тебе вот это.
Нагнувшись, он протянул здоровую руку под сиденье и поставил на стол пустую бутылку с золотой этикеткой, сделанной из квадратика фольги. Из бутылки торчала желтая роза.
- Она сказала, что ты поймешь, - сказал Чапаев. - И еще, кажется, ты обещал ей какие-то книги.
Я кивнул, повернулся к двери и припал к глазку. Сначала сквозь него были видны только синие точки фонарей, прорезавших морозный воздух, но мы ехали все быстрее - и скоро, скоро вокруг уже шуршали пески и шумели водопады милой моему сердцу Внутренней Монголии.
Кафка-юрт, 1923-1925.
Виктор ПЕЛЕВИН: ЧАПАЕВ И ПУСТОТА 119
Библиотека OCR Альдебаран: http://www.aldebaran.ru/ 1