- Самое высшее. Она мне документы показывала-семь лет одну педагогию изучала, детей служащих в школах развивала.
Копенкин расслышал, что кто-то гремит в степи на телеге: может быть, это едет Саша Дванов.
- Чепурный, - обратился он. - Когда Саша прибудет, Прошку-прочь. Это гад с полным успехом.
Чепурный согласился, как и раньше:
- Я тебе любого хорошего за лучшего отдам: бери, пожалуйста.
Телега прогремела невдалеке мимо Чевенгура, не заехав в него: значит, жили где-то люди, кроме коммунизма, и даже ездили куда-то.
Через час и самые неугомонные, самые бдительные чевенгурцы предались покою до нового свежего утра. Первым проснулся Кирей, спавший с пополудни прошлого дня, и он увидел, как выходила из Чевенгура женщина с тяжестью ребенка на руках. Кирей сам бы хотел выйти из Чевенгура, потому что ему скучно становилось жить без войны, лишь с одним завоеванием; раз войны не было, человек должен жить с родственниками, а родственники Кирея были далеко-на Дальнем Востоке, на берегу Тихого океана, почти на конце земли, откуда начиналось небо, покрывавшее капитализм и коммунизм сплошным равнодушием. Кирей прошел дорогу от Владивостока до Петрограда пешком, очищая землю для Советской власти и ее идеи, и теперь дошел до Чевенгура и спал, пока не отдохнул и не заскучал. Ночами Кирей смотрел на небо и думал о нем как о Тихом океане, а о звездах-как об огнях пароходов, плывущих на дальний запад, мимо его береговой родины. Яков Титыч тоже затих; он нашел себе в Чевенгуре лапти, подшил их валенком и пел заунывные песни шершавым голосом-песни он назначал для одного себя, замещая ими для своей души движение вдаль, но и для движения уже приготовил лапти-одних песен для жизни было мало.
Кирей слушал песни старика и спрашивал его: о чем ты горюешь, Яков Титыч, жить тебе уже хватит!
Яков Титыч отказывался от своей старости-он считал, что ему не пятьдесят лет, а двадцать пять, так как половину жизни он проспал и проболел-она не в счет, а в ущерб.
- Куда ж ты пойдешь, старик? - спрашивал Кирей. - Тут тебе скучно, а там будет трудно: с обеих сторон тесно.
-Промежду пойду, выйду на дорогу - и душа из меня вон выходит: идешь, всем чужой, себе не нужен: откуда во мне жизнь, туда она и пропадает назад.
-А в Чевенгуре ведь тоже приятно!
- Город порожний. Тут прохожему человеку покой; только здесь дома стоят без надобности, солнце горит без упора и человек живет безжалостно: кто пришел, кто ушел, скупости на людей нету, потому что имущество и еда дешевы.
Кирей старика не слушал, он видел, что тот лжет:
-Чепурный людей уважает, а товарищей любит вполне.
-Он любит от лишнего чувства, а не по нужде: его дело летучее... Завтра надо сыматься.
Кирей же совсем не знал, где ему лучшее место: здесь ли, в Чевенгуре, - в покое и пустой свободе, или в далеком и более трудном другом городе.
Следующие дни над Чевенгуром, как и с самого начала коммунизма, стояли сплошь солнечные, а ночами нарождалась новая луна. Ее никто не заметил и не учел, один Чепурный ей обрадовался, словно коммунизму и луна была необходима. Утром Чепурный купался, а днем сидел среди улицы на утерянном кем-то дереве и смотрел на людей и на город как на расцвет будущего, как на всеобщее вожделение и на освобождение себя от умственной власти, - жаль, что Чепурный не мог выражаться.
Вокруг Чевенгура и внутри него бродили пролетарии и прочие, отыскивая готовое пропитание в природе и в бывших усадьбах буржуев, и они его находили, потому что оставались живыми до сих пор. Иногда иной прочий подходил к Чепурному и спрашивал:
-Что нам делать?
На что Чепурный лишь удивлялся:
-Чего ты у меня спрашиваешь? - твой смысл должен из тебя самостоятельно исходить. У нас не царство, а коммунизм.
Прочий стоял и думал, что же ему нужно делать.
-Из меня не исходит, - говорил он, - я уж надувался.
- А ты живи и накапливайся, - советовал Чепурный, - тогда из тебя что-нибудь выйдет.
-Во мне никуда не денется, - покорно обещал прочий. - Я тебя спросил, отчего снаружи ничего нету: ты б нам заботу какую приказал!
Другой прочий приходил интересоваться советской звездой: почему она теперь главный знак на человеке, а не крест и не кружок? Такого Чепурный отсылал за справкой к Прокофию, а тот объяснял, что красная звезда обозначает пять материков земли, соединенных в одно руководство и окрашенных кровью жизни. Прочий слушал, а потом шел опять к Чепурному-за проверкой справки. Чепурный брал в руки звезду и сразу видел, что она - это человек, который раскинул свои руки и ноги, чтобы обнять другого человека, а вовсе не сухие материки. Прочий не знал, зачем человеку обниматься. И тогда Чепурный ясно говорил, что человек здесь не виноват, просто у него тело устроено для объятий, иначе руки и ноги некуда деть. "Крест-тоже человек, - вспоминал прочий, - но отчего он на одной ноге, у человека же две?" Чепурный и про это догадывался: "Раньше люди одними руками хотели друг друга удержать, а потом не удержали - и ноги расцепили и приготовили". Прочий этим довольствовался: "Так похоже", - говорил он и уходил жить.
Вечером пошел дождь, оттого что луна начала обмываться; от туч рано смерклось. Чепурный зашел в дом и лег в темноте отдохнуть и сосредоточиться. Попозже явился какой-то прочий и сказал Чепурному общее желание-звонить песни на церковных колоколах: тот человек, у которого была одна гармоника на весь город, ушел вместе с ней неизвестно куда, а оставшиеся уже привыкли к музыке и не могут ждать. Чепурный ответил, что это дело музыкантов, а не его. Скоро над Чевенгуром запел церковный благовест; звук колоколов смягчался льющимся дождем и походил на человеческий голос, поющий без дыхания. Под благовест и дождь к Чепурному пришел еще один человек, уже неразличимый в тишине наступившей тьмы.
-Чего выдумал? - спросил дремлющий Чепурный вошедшего.
- Кто тут коммунизм выдумал? - спросил старый голос прибывшего человека. - Покажи нам его на предмете.
-Ступай кликни Прокофия Дванова либо прочего человека, - коммунизм тебе все покажут!
Человек вышел, а Чепурный заснул - ему теперь хорошо спалось в Чевенгуре.
- Говорит, иди твоего Прошку найди, он все знает, - сказал человек своему товарищу, который ожидал его наружи, не скрывая головы от дождя.
- Пойдем искать, я его не видел двадцать лет, теперь он большой стал.
Пожилой человек пошагал шагов десять и передумал:
-Лучше завтра, Саш, его найдем, давай сначала искать харчей и ночлега.
-Давай, товарищ Гопнер, - сказал Саша.
Но когда они начали искать харчей и ночлега, то ничего не нашли: их, оказывается, искать было не нужно. Александр Дванов и Гопнер находились в коммунизме и Чевенгуре, где все двери отперты, потому что дома пустые, и все люди были рады новым людям, потому что чевенгурцы, вместо имущества, могли приобретать лишь одних друзей.
Звонарь заиграл на колоколах чевенгурской церкви пасхальную заутреню - "Интернационала" он сыграть не мог, хотя и был по роду пролетарием, а звонарем -лишь по одной из прошлых профессий. Дождь весь выпал, в воздухе настала тишина, и земля пахла скопившейся в ней, томительной жизнью. Колокольная музыка так же, как и воздух ночи, возбуждала чевенгурского человека отказаться от своего состояния и уйти вперед: и так как человек имел вместо имущества и идеалов лишь пустое тело, а впереди была одна революция, то и песня колоколов звала их к тревоге и желанию, а не к милости и миру. В Чевенгуре не было искусства, о чем уже тосковал однажды Чепурный, зато любой мелодический звук, даже направленный в вышину безответных звезд, свободно превращался в напоминание о революции, в совесть за свое и классовое несбывшееся торжество.
Звонарь утомился и лег спать на полу колокольной звонницы. Но в Копенкине чувство могло задерживаться долго - целыми годами; он ничего не мог передать из своих чувств другим людям, он мог тратить происходящую внутри себя жизнь только на тоску, утоляемую справедливыми делами. После колокольной музыки Копенкин не стал ожидать чего-то большего: он сел верхом на Пролетарскую Силу и занял Чевенгурский ревком, не встретя себе сопротивления. Ревком помещался в той же самой церкви, с которой звонили. Это было тем лучше. Копенкин дождался в церкви рассвета, а затем конфисковал все дела и бумаги ревкома; для этого он связал все делопроизводство в один багаж и на верхней бумаге написал: "Действие впредь приокоротить. Передать на чтение прибылым пролетарским людям. Копенкин".
До полудня никто не являлся в ревком, а лошадь Копенкина ржала от жажды, но Копенкин, ради захвата Чевенгура, заставил ее страдать. В полдень в храм явился Прокофий, на паперти он вынул из-за пазухи портфель и пошел с ним через учреждение заниматься в алтарь. Копенкин стоял на амвоне и дожидался его.
- Прибыл? - спросил он Прокофия. - Останавливайся на месте, жди меня.
Прокофий покорился, он знал, что в Чевенгуре отсутствует правильное государство и разумным элементам приходится жить в отсталом классе и лишь постепенно подминать его под свое начало.
Копенкин изъял от Прокофия портфель и два дамских револьвера, а потом повел в притвор алтаря-сажать под арест.
-Товарищ Копенкин, разве ты можешь делать революцию? - спросил Прокофий.
-Могу. Ты же видишь, я ее делаю.
-А ты платил членские взносы? Покажи мне твой партбилет!
- Не дам. Тебе была дана власть, а ты бедный народ коммунизмом не обеспечил. Ступай в алтарь, сиди-ожидай.
Лошадь Копенкина зарычала от жажды, и Прокофий отступил от Копенкина в притвор алтаря. Копенкин нашел в шкафу просвирни сосуд с кутьей, просунул ее Прокофию, чтоб он мог питаться, а затем запер арестованного крестом, продев его через дверные ручки.
Прокофий смотрел на Копенкина через сквозные узоры двери и ничего не говорил.
-Там Саша приехал, по городу ходит и тебя ищет, - сказал вдруг Прокофий.
Копенкин почувствовал, что он от радости хочет есть, но усиленно сохранил спокойствие перед лицом врага.
-Если Саша приехал, то ты сейчас же выходи наружу: он сам знает, что с вами делать, - теперь ты не страшен.
Копенкин выдернул крест из дверных скоб, сел верхом на Пролетарскую Силу и сразу дал ход коню навскок-через паперть и притвор в Чевенгур.
Александр Дванов шел по улице и ничего еще не понимал - видел только, что в Чевенгуре хорошо. Солнце сияло над городом и степью, как единственный цвет среди бесплодного неба, и с раздраженным давлением перезревшей силы нагнетало в землю светлую жару своего цветения. Чепурный сопровождал Дванова, пытаясь ему объяснить коммунизм, и не мог. Заметив наконец солнце, он указал на него Дванову:
-Вон наша база горит и не сгорает.
-Где ваша база? - посмотрел Дванов на него.
- Вонна. Мы людей не мучаем, мы от лишней силы солнца живем.
-Почему-лишней?
-А потому, что если б она была не лишняя, солнце бы ее вниз не спускало - и стало черным. А раз лишняя-давай ее нам, а мы между собой жизнью займемся! Понял ты меня?
-Я хочу сам увидеть, - сказал Дванов; он шел усталый и доверчивый, он хотел видеть Чевенгур не для того, чтобы его проверить, а для того, чтобы лучше почувствовать его сбывшееся местное братство.
Революция прошла как день; в степях, в уездах, во всей русской глуши надолго стихла стрельба и постепенно заросли дороги армий, коней и всего русского большевистского пешеходства. Пространство равнин и страны лежало в пустоте, в тишине, испустившее дух, как скошенная нива, - и позднее солнце одиноко томилось в дремлющей вышине над Чевенгуром. Никто уже не показывался в степи на боевом коне: иной был убит и труп его не был найден, а имя забыто, иной смирил коня и вел вперед бедноту в родной деревне, но уже не в степь, а в лучшее будущее. А если кто и показывался в степи, то к нему не приглядывались - это был какой-нибудь безопасный и покойный человек, ехавший мимо по делам своих забот. Дойдя с Гопнером до Чевенгура, Дванов увидел, что в природе не было прежней тревоги, а в подорожных деревнях - опасности и бедствия: революция миновала эти места, освободила поля под мирную тоску, а сама ушла неизвестно куда, словно скрылась во внутренней темноте человека, утомившись на своих пройденных путях. В мире было как вечером, и Дванов почувствовал, что и в нем наступает вечер, время зрелости, время счастья или сожаления. В такой же, свой вечер жизни отец Дванова навсегда скрылся в глубине озера Мутево, желая раньше времени увидеть будущее утро. Теперь начинался иной вечер -быть может, уже был прожит тот день, утро которого хотел видеть рыбак Дванов, и сын его снова переживал вечер. Александр Дванов не слишком глубоко любил себя, чтобы добиваться для своей личной жизни коммунизма, но он шел вперед со всеми, потому что все шли и страшно было остаться одному, он хотел быть с людьми, потому что у него не было отца и своего семейства. Чепурного же, наоборот, коммунизм мучил, как мучила отца Дванова тайна посмертной жизни, и Чепурный не вытерпел тайны времени и прекратил долготу истории срочным устройством коммунизма в Чевенгуре, - так же, как рыбак Дванов не вытерпел своей жизни и превратил ее в смерть, чтобы заранее испытать красоту того света. Но отец был дорог Дванову не за свое любопытство и Чепурный понравился ему не за страсть к немедленному коммунизму -отец был сам по себе необходим для Дванова, как первый утраченный друг, а Чепурный - как безродный товарищ, которого без коммунизма люди не примут к себе. Дванов любил отца, Копенкина, Чепурного и многих прочих за то, что они все, подобно его отцу, погибнут от нетерпения жизни, а он останется один среди чужих.
Дванов вспомнил старого, еле живущего Захара Павловича. "Саша, - говорил, бывало, он, - сделай что-нибудь на свете, видишь-люди живут и погибают. Нам ведь надо чего-нибудь чуть-чуть".
И Дванов решил дойти до Чевенгура, чтобы узнать в нем коммунизм и возвратиться к Захару Павловичу для помощи ему и другим еле живущим. Но коммунизма в Чевенгуре не было наружи, он, наверное, скрылся в людях, - Дванов нигде его не видел, - в степи было безлюдно и одиноко, а близ домов изредка сидели сонные прочие. "Кончается моя молодость, - думал Дванов, - во мне тихо, и во всей истории проходит вечер". В той России, где жил и ходил Дванов, было пусто и утомленно: революция прошла, урожай ее собран, теперь люди молча едят созревшее зерно, чтобы коммунизм стал постоянной плотью тела.
- История грустна, потому что она время и знает, что ее забудут, - сказал Дванов Чепурному.
-Это верно, - удивился Чепурный. - Как я сам не заметил! Поэтому вечером и птицы не поют-одни сверчки: какая ж у них песня! Вот у нас тоже - постоянно сверчки поют, а птиц мало, - это у нас история кончилась! Скажи пожалуйста-мы примет не знали!
Копенкин настиг Дванова сзади; он загляделся на Сашу с жадностью своей дружбы к нему и забыл слезть с коня. Пролетарская Сила первая заржала на Дванова, тогда и Копенкин сошел на землю. Дванов стоял с угрюмым лицом-он стыдился своего излишнего чувства к Копенкину и боялся его выразить и ошибиться.
Копенкин тоже имел совесть для тайных отношений между товарищами, но его ободрил ржущий повеселевший конь.
-Саша, - сказал Копенкин.-Ты пришел теперь?.. Давай я тебя немного поцелую, чтоб поскорей не мучиться.
Поцеловавшись с Двановым, Копенкин обернулся к лошади и стал тихо разговаривать с ней. Пролетарская Сила смотрела на Копенкина хитро и недоверчиво, она знала, что он говорит с ней не вовремя, и не верила ему.